Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В деревне чувствовалось приближение вечера. Стало прохладнее. Засуетились куры. Залопотали о чём-то гуси и утки. С порывом ветра донеслись звуки песни. То дивчата и парубки возвращались с поля. Расторопная молодица Одарка, раньше всех управившаяся с панщиной, ловкая и стройная, в тёмной плахте, обхватившей бёдра, шла уже с ведрами от крыницы[7] домой.
Нагнув старую голову, вылез высокий дед из своей хаты. Приставив сухую ладонь к белым, щетиной торчащим бровям, поглядел в сторону леса и уселся на завалинке у хаты.
Хата у деда чистая, недавно выбеленная, поместилась на самом краю села, на пригорке. Отсюда видна вся деревня и церковь с тремя зелёными куполами; сейчас же за хатой начинается лес.
Солнце докатилось уже до верхушек деревьев, и дед поднялся, нетерпеливо поглядел на лесную дорожку и снова уселся на прежнее место, между кустами цветущей мальвы.
— Бувайте здоровы, дидуню! — раздалось над самым его ухом.
— Здоров був, чоловиче! — не оглядываясь, ответил дед.
— Який же вы, диду, гордий, — гостей не хочете приймать!
На этот раз дед обернулся и увидел темноволосого молодого человека в городском платье.
— А, Прокип, ти? Заходь, заходь. Прокоп остановился и отрывисто спросил:
— Горилка е?
— Иди до шинкаря и спитай… хиба ж у меня шинок[8]?
— Не обратайтесь[9], диду. Хочу лихо своё залить. Пече у середине всё. Душить. Миста соби не найду.
Дед смягчился.
— Для добрых людей и у мене е горилка. Только горилку так не слид пити, як ти пьешь, пьешь и сльозами обливаешь. Треба пити и приговаривати: «Чарка моя, чупурушечка, я тебе випью, моя душко, я тебе випью, та не вилью. Я з тобою, чарочка, погуляю, як билая рибочка по Дунаю» — от як треба пити!
И внезапно повеселевший, поднялся дед с завалинки белый, высокий и прямой, как бы готовый тотчас же пуститься в пляс с воображаемой чаркой.
Прокоп махнул рукой.
— Эй, диду, не знаете ви мого горя. Не знаете лютой моей злобы на пана…
— Що про пана говорить. Всих их в мешок, та в воду, — убеждённо сказал дед.
— Добре вам, диду Нечипоре, що жили ви всегда на селе, не вчилися, не знаете, що е друге життя…
— Молодой ти ще дуже, хлопче! Хочь и учений, а дурень. И тут е люди, що не знают иншего життя, а от таке всим сердцем ненавидять. А е и други… Ось, бачь, иде до мене еще один гость. Твоего ж пана крепостной, не из наших, з москалив. В Петербурзи на маляра учився, а зараз хто его зна, що з его вийшло: не то бухветчик, не то паньский прислужник. Тихий хлопец! Николи и слова поганого не почуешь вид його!
Прокоп узнал в подошедшем Василия Тропинина, поздоровался с ним.
— Це я бачу, що ви и знакомы. Побалакайте трохи, а я пийду до хати, бо дило е.
Тропинин до сих пор не сталкивался близко с Прокофием Данилевским. Знал только, что судьбы их схожи, что Данилевский учился в университете, кончил его с отличием, надеялся на волю… и остался крепостным лекарем графской семьи. Данилевский дичился дворни, избегал разговоров я постоянными отлучками вводил нередко графа в гнев.
Очутившись с глазу на глаз с ним, Тропинин молча глядел в затаившие злобную тоску тёмные глаза и чувствовал, как этот человек, за минуту до того совершенно чужой, становится близким, родным, как брат.
Спросил его тихо, как будто стесняясь:
— Зачем вы избегаете людей, которые понимают вас, которые могут сочувствовать вам?
— Что мне сказать вам, Тропинин? Что мне сказать вам, когда день и ночь гложет меня одна мысль, что один росчерк пера графа — и был бы я в Москве… Ведь никто в университете и мысли не допускал, что я останусь крепостным. За меня хлопотал университет. Ректор самолично писал графу. Он показывал мне это письмо. Почтенный старец просил за меня, унижался перед скотом, обещал какой угодно выкуп, только бы дали мне вольную. .
Тропинин сидел с низко опущенной головой. Данилевский вскочил с места, быстрыми шагами прошёлся по дорожке и неожиданно остановился.
— Знаешь, — продолжал он срывающимся голосом, переходя неожиданно на «ты». — Знаешь, что он ответил: «Я не для того учил своего человека, чтобы отпускать его на волю. Мне самому нужен лекарь, чтобы лечить меня и моих людей».
Устин
— Де ж, хлопцы, вы дида моего сховали? Высокий человек в гранатовом казакине и широких, болтавшихся, точно юбка, штанах, появился из лесу и остановился у дедовой хаты.
— Голубе мий, Устине! Иди, сину, иди. Ждав тебе не дождався.
Из распахнувшейся двери, быстрый и лёгкий, устремился дед навстречу новому гостю, приглашая всех в хату.
Стены хаты были чисто выбелены. Доливка[10] вымазана серой глиной, стол покрыт чистыми рушниками, а на нём баранина в глиняной миске, зелёный лук и галушки.
Дед готовился к приёму гостей.
— Ну, хлопцы, сидайте, а мы з Устином трохи поговоримо.
Взволнованный воспоминаниями, Данилевский молча сел за стол, закрыв лицо руками. Дед с Устином отошли в угол под образа. До слуха Тропинина долетали обрывки не совсем понятных речей, но он и не пытался проникать в смысл их. Он не мог оторвать глаз от незнакомца. Необычайно красив был этот рослый человек. Из-под чуть нахмуренных бровей сияли яркоголубые глаза. Где-то в глубине их притаилась грусть. Шелковистые волосы были нежны и мягки, как у ребёнка, но сдвинутые брови, резко очерченный нос и подбородок говорили об отваге, решимости, пожалуй даже жестокости. Он рассказывал деду что-то занятное, и художник с жадностью ловил все оттенки его подвижного лица, как вдруг взгляд его упал на руки Устина. Что-то заблестело у него в ладонях. Тропинин с удивлением заметил, как одна золотая монета, за ней другая, третья перекатились в пальцы деда.
— Чего, хлопче, ты на меня уставился? — круто повернулся к нему незнакомец.
— Та вин намалювати тебе хоче, — угадал дед.
— О це добре! — обрадовался гость. — Зроби малюнок и пошли мому другу, старому пану Волянскому из Карачинец, що убить мене, як скаженного [11] пса обещався.
Тропинин поглядел на деда, на Данилевского, как бы ища у них объяснения странных слов Устина, но по их лицам ничего нельзя было прочесть.
Тем временем на столе появилась и склянка с горилкою и мёд в кувшине. Дед оживился. Теперь говорил он, всё больше обращаясь к Устину.
— Лишний день прибавили на паныцину… Забрили в солдаты Грицька, сына вдовы Олеси… мается одинокая старая Акилина…
Сдвинув тёмные свои брови, Устин напряжённо слушал. Казалось, вот-вот выругается он крепким словом, хлопнет кулаком по столу и выскочит из хаты прямо на расправу с паном. Но он неожиданно заговорил медленно, тихо, как будто утомлённо. .
— Де ни пиду, де ни пойду, скризь бачу вбогих людей, бидакив работящих…[12] Ты що ж ничого не кажешь, Прокопе?
Устин положил руку на плечо Данилевского, но тот молчал; молчал и дед.
Тихонько встал дед, подошёл к скрыне[13], нагнулся, вытащил бандуру и так же тихо вернулся на своё место.
Медлительные и нежные раздались звуки бандуры.
Поднявшийся было Устин снова опустился на лавку.
Ой идуть дни за днями, часи за часами,А я щастя не зазнаю. Горе мени з вами!Нещастливый уродився, нещастливым сгину.Меня мати породила в нещасну годину.И сдаеться молодому — ничого журиться.А прийдется молодому з туги утопиться.Болить моя головонька, оченьками мружу,Сам не знаю, не видаю, зачим же я тужу!
— Давай, диду, — и Устин взял из рук деда бандуру. И полились слова песни под аккомпанемент бандуры.
Песня УстинаВбоги люди, вбоги люди,Скризь вас люди бачу.Як згадаю вашу муку,Сам не раз заплачу.Кажуть люди, що щасливый.Я з того смиюся!Куди пиду, подивлюся! —Скризь богач пануе —У роскошах превеликихИ днюе и ночуе.Убогому нещасному тяжкая работа…А ще гиршая неправда — тяжкая скорбота.
Устин замолчал. В хате стало совсем темно. Неожиданно быстро поднялся он с лавки и, бросив на ходу прощальное слово, скрылся за дверью.
* * *Подолия еще была совсем польской стороной, когда граф Ираклий Иванович переехал в поместье, пожалованное ему покойной императрицей.
Ведь какой-нибудь десяток лет назад Подолия составляла часть Польши, и только с 1793 года, после так на «зываемого второго раздела, эта богатая и плодородная провинция отошла к России. Жива была еще в памяти шляхетства недавняя его вольность, и слишком тяжело было мириться с ненавистной властью. Кое-кто из панов бежал за границу, оставив на произвол судьбы родовые свои поместья. Другие открыто выражали неудовольствие новыми порядками.
- Чингисхан - Василий Ян - Историческая проза
- Князь Гостомысл – славянский дед Рюрика - Василий Седугин - Историческая проза
- Покуда есть Россия - Борис Тумасов - Историческая проза
- Жернова. 1918–1953. Книга первая. Иудин хлеб - Виктор Мануйлов - Историческая проза
- Минувших дней людские судьбы - Валентин Иванович Маслов - Прочая документальная литература / Историческая проза
- Товарищи курсанты! - Виктор Иванович Елфимов - Биографии и Мемуары / Историческая проза / Прочая религиозная литература
- Несчастливое имя. Фёдор Алексеевич - Андрей Гришин-Алмазов - Историческая проза
- Сандуновские бани - Валентин Пикуль - Историческая проза
- Рафаэль и его соседки - Ахим фон Арним - Историческая проза / Классическая проза
- Иоанн III, собиратель земли Русской - Нестор Кукольник - Историческая проза