Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Таловенькое? Рекою километров восемьдесят. Мегом, однако, двенадцать.
У бывшего станка — Таловенькое стойбище эвенков. Стада оленей пасутся по хребтикам, там где-то и чумы эвенкийской семьи Почогиров. Еще раньше я обязательно решил встретиться с ними.
— Одни вы не найдете. Тут тропы нет, недолго и заблукать. Дам провожатого.
Я запротестовал:
— Иннокентий Кирьяныч, у вас каждый человек на счету.
— Я вам Чироню дам. Он у нас в промхозе не работает. И деревне он — никто. Ежли тверез, согласится. Мужик сговорчивый, только вот совсем с круга сошел. Как, согласны?
Я замешкал с ответом.
— Вы насчет Чирони не сумневайтесь. Ежли выспался мужик, пойдет. А в тайге лучше его ходока не сыщешь. Он же сохоляр-полукровок. От эвенков ему талант перепал. Как по запаху, ровненько к стойбищу выведет. Охотник он фартовый был. Но сошел с круга. Ружьишко года два как пропил. Ну а после такого у нас в тайге его уже и за человека считать не будут.
— Чем же живет он? Семья?
— Жена у него — очень хлопотливая женщина. Да и сам капканами ондатру промышляет.
Разговаривая, мы спустились к Чирониной избе. Он сидел на порушенных, кое-как прилаженных приступках крыльца, чинил рубаху широким внахлест мужичьим стежком. Я удивился, с какой готовностью согласился сопровождать меня Чироня. Его раскосые на плоском скуластом лице виноватые глаза разом заблестели.
— Я чичас. Толико рубаху справлю.
А минут через двадцать мы уже шли по росистым, полегшим лугам к черному под самое небо мегу. Мег — густо заросший тайгою мыс, встал на берегу у Авлакан-реки, преградив ей путь. Кинулась река в сторону, обегая скалистые скулы, повернула в обратную, запетляла заячьим скоком.
У подъема на мег присели отдохнуть. Собственно, остановился я, снова пораженный красотой здешних мест. Чироня сбросил с плеч мой вещмешок, нести его выявился сам, вытер рукавом похмельный пот с голого (усы и борода у Чироня, как у эвенка, росли плохо) желтого лица и предложил, переходя на твердое дружеское «ты»:
— Давай чай варить. — И признался: — Другие сутки не жрамши. В брюхе гук стоит.
— Давай, — согласился я.
Было как раз то время нарождающегося дня, когда солнце, поднявшись над тайгою, выпило утрешнюю волглую свежесть и принялось за холодные в росе травы. Воздух в эту коротенькую пору бриллиантово чист, прозрачен. Дальние сопки будто придвинулись ближе, лежат окатистыми ковригами, а чуть напряжешь зрение — различишь стволы и ветви.
Чироня утверждает, что видит шишки.
— Хочешь, из твоей стрелялки пальну, доглядишь, как дожиком на землю посыпятся, — предлагает он.
Я верю на слово.
Чироня сбегал куда-то за паволок, принес полный котелок чистой родниковой воды, подцепил свой мятый луженый жестяной казанок и снова умотал легким, неслышным шагом.
— Пойду ягоду возьму…
Бусый дым столбится над огнем ровно и густо. Безветрие. Где-то далеко-далеко, глазом не различишь, кричит ворон, и ему вторит работящим стуком жолна — черный дятел.
Мы пьем с Чироней чай, пригоршнями прихватывая из его казанка спелую, прозрачную кислицу. В кружки из фляги я плеснул коньяку, и чай вдруг обрел для Чирони неведомый еще вкус.
— Скусна, — блаженно говорит он и доливает в кружки смолисто-темного чая, оставляя место для коньяка.
Едва заметная дрожь, которая трусила его голову, руки, да, вероятно, и тело, прошла, и он как-то вдруг весь изменился, посветлел, что ли. Я наливаю в кружку коньяк, но краешек — всклень. Чироня припадает к ней тонкими губами и, обжигаясь, все же тянет пахучую, бражную влагу мелкими, экономными глотками.
— Алаке![1]
Потом он надолго оставляет кружку и ест охоче, с причмоком консервы, сушеную колбасу, сухари, вяленое мясо (им в избытке снабдили меня в Подвеличном). Сохатине явно отдает меньше предпочтения, как пище местной и грубой.
Я никогда еще не встречал людей, так быстро, на глазах меняющих облик. Из пьяного, ошалевшего от сивухи, растерзанного полудурка Чироня становится необыкновенно симпатичным, веселым, с задористыми бесенками в глазах, бывалым человеком. Его седые, будто бы вывалянные в пыли и мелкой липкой паутине волосы аккуратно собраны и прихвачены широкой тесьмой. Так часто делают эвенки-охотники. Рубаха, что вольно болталась на его худом костистом теле, глубоко заправлена в штаны (нашел все-таки, как ни старалась упрятать их Матрена Андронитовна). Когда он навел на себя такой лоск, я и не заметил.
— Ты, однако, болтать с эвенками можешь? — спрашивает, снова принимаясь за чай.
— Учусь. Вот даже словарь прихватил с собой эвенкийско-русский.
— Пустова дело.
— Это почему же?
— Один мне, вот как ты, по словарю читал. Умóрок.
— Это почему же?.
— А ну глянь в словарь-то. Как колокольчик там значится?
— Бурбулен, — по памяти говорю я.
— Правильно, — удивляется Чироня. — А еще как?
— Не знаю.
— Ну, ну! — торжествует и вдруг звонко, по-птичьи, одним горлом произносит: — Кон-ги-лон!
«Кон-ги-лон», — откликается тайга, луга откликаются, и пошло, зазвенело, заиграло на солнце заливистое слово.
— А ну еще, Чироня.
И снова в полные легкие:
— Кон-ги-лон… Кон-ги-лон… Кон-ги-лон…
Забился на шее учага-вожака медным голоском бубенчик-колокольчик. Вздрогнули, побежали олени, заскользили нарты, снег заскрипел.
— Кон-ги-лон, кон-ги-лон, кон-ги-лон…
Слышал я его, радовался ему, сердцем подпевал — заливистому певцу оленьей упряжки, живому вестнику студеных дорог севера. А Чироня все выводит и выводит горлом:
— Кон-ги-лон…
Выдохнет, послушает, подхватит эхо и снова ударит по тайге, по цветам на лугах, по небу:
— Кон-ги-лон.
И снова всласть, теперь уже со вздохами, с отдувом, пьет чай.
— А ну скажи, как эвенк русского называет?
— Люча.
— А в книге твоей, в этом, как шут его?..
— Словаре?
— Ну?
— Люча.
— Ага — люча! — торжествует Чироня.
— Ну да — люча.
— Хочешь байку?
— Валяй.
— Слушай. Шли по Авлакан-реке казаки воевать реку Лену. Народу всяко-разно видывали. И остяхов, и киргиза, и татарвы — неча, им все по привычке. А на Авлакан-реке — никого. Срубили они вот там, на самом вершочке мега, острожок, — Чироня приподнимается и машет рукой к островерхому вершинному ельнику. — Время уже к зиме скатывалось. По реке шугу волочет, ночами снежок, однако, бусенит. Зазимовались. Побежал как-то казак Михайло Кашмылов по белотропу, не то соболя погонять, не то зайца, а кто знат, можа, и сохатого попромыслить. Только за острожок. А встречу ему пялится не то зверь, человек ли не то. Сам весь в шерсти оленьей, на голове лисы, на ногах камусы да лыжи. Бежит встречу, пальмичкой ткается, за плечми лук и гарпушки. По-ихнему — гарна, соображай — стрела, тоже и луч солнечный, еще их тамарками называт — это особ счет — с костяным наконечником тупым, на соболишку та, куньку, белку. Увидел Михаилу, остановился, ждет. Михайла — мужик добрый, даром что атаманил в ватажке. Улыбатся невиданному человеку, к себе манит. Тот заулыбался в ответ, значит, подходит ближе. Михайло в него пальцем тык да тык, дескать, хто ты. Понял лесной-то. «Илэ!» — баит, человек, дескать. А сам в Михаилу пальцем. Казак ему: «Рус — я! Рус!»
Слушай-ка, паря, дале что скажу тебе. В лесном-то нашем языке у народца ни едино слово с этой самой «р» не начинается. Заметь, и эти самы «си-зы» мы тоже не потребляем. Я толичко в войну и обучился вашей говорилке. А то, как все наши негские, чокал да цокал, ну чисто белка кака. Та разумей дале. Лесной-то Михайле: «Луч, луч».
Казак смекнул — дескать, картавый мужик-то, головой трясет: «Да, да. Руса! Руса — я!»
«Луча!» — ахнул лесной-то.
Михаиле понравилось.
«Луча, луча», — гогочет, а сам себя в грудь кулаком ярит.
— Ах ты, леший тебя возьми, — вдруг расхохотался Чироня. — Михайло-то сам себя: луча, луча. — Чироня хохочет во весь рот, прихватывая руками живот, скалит желтые зубы.
Я, не понимая причину смеха, сижу смирно, жду.
— По твоим книжкам люча — выходит, русский, а по-ихнему то — бородатый черт. Михаила сам себе имя выискал, а лесной поверил. Да как и не поверить? Казак невесть откуда свалился на Авлакан-реку, поди, в два раза ширше да выше тунгушонка, в бороде. К тому ж ни дать ни взять — люча. Вот откуда и пошло. Хороша байка?
— А ты откуда ее слышал?
— Э, паря, мне ее дедушка поведал, а ему его. Этот самый Михайла Кашмылов, березовский казак, от него наш корень начало берет. Казачки, зимуя тут, пообженилися с местными. Кто тут и осел. Кто ушел, покидав своих аси — жонок, стал быть, заодно и сбитней, то есть детей прижитых. О Михайле точно не скажу — сошел ли он ило прижился, только по си день носим мы фамилию Кашмыловы, я тоже.
- Маленькая печальная повесть - Виктор Некрасов - Советская классическая проза
- Том 4. Ход белой королевы. Чаша гладиатора - Лев Кассиль - Советская классическая проза
- Формула памяти - Никольский Борис Николаевич - Советская классическая проза
- Пространство и время - Георгий Викторович Баженов - Советская классическая проза
- Счастливка - Евгений Дубровин - Советская классическая проза
- Хозяйка леса - Вера Федоровна Бабич - Советская классическая проза
- Тишина - Юрий Васильевич Бондарев - Советская классическая проза
- В списках не значился - Борис Львович Васильев - О войне / Советская классическая проза
- Курортное приключение - Евгений Дубровин - Советская классическая проза
- Малиновые облака - Юрий Михайлович Артамонов - Советская классическая проза