Шрифт:
Интервал:
Закладка:
1830.
717.
Тургенев князю Вяземскому.
Апрель. Париж.
Вот тебе первая лекция марсельского Вильменя – Ампера, моего приятеля, уважаемого и Нестором Германии – Гёте и, что всего лучше, обожателя милой вдовы Рекамье. Вероятно, вложу в пакет и речи Ламартина, Кювье и стихи Лебрена, в коих найдеть несколько стихов, напоминающих твои, не помню откуда. Я был на приеме Ламартина. Он кадил всем и каждому и не похвалил только Дарю, коего хвалить был обязан. Cuvier – гигант и в безделицах! Если бы сердце было на месте, то описал бы тебе его беседы субботния и буйные вечеринки поэта-литератора, коего назвать тебе не смею, но вся эта мелочная литература только мимоходом занимает меня. Я живу в других идеях и полон иным чувством. Я бы должен был уступить тебе мои здешния знакомства и отношения к некоторым; ты бы лучше выжал из них сок, который не питает, не оживляет твоего Тургенева; увы, «где прежний я»? Где прежний Гримм? Обними Карамзиных. Встретимся ли в Европе? Даже и о них мало думаю, хотя и нередко.
Посылаю и несколько прелестных куплетов моего немецкого поэта. Прочти их Козлову, если ты читаешь по-немецки, и обними его и весь круг его милых ближних. Скажи ему, что я здесь вижу часто его приятельницу, графиню Шувалову. Все три сестры здесь, и я люблю эту милую троицу, особливо Потоцкую, которая не одним острым носиком и томными глазками здесь нравится.
Скоро будет новый прием в Академии – графа Сегюра, автора «Французской войны в России». Теперь еще ваканция, и кандидаты бессмертия, по обыкновению, разъезжают с визитами по 39-ти бессмертным в надежде избрания. «Фигаро» предлагал тринадцати кандидатам нанять для сих разъездов один omnibus, à six sols par immortel. Cousin, Ancelot, Pongerville – главные претенденты, но Cousin, по таланту и трудам, – достойнейший. Понжервиль – переводчик Лукреция: c'est tout dire. Да еще и какой: желая не одному чорту свечку ставить, он нашел в нем догмат бессмертия души! Кстати о бессмертии: Рекамье, за неделю перед сим овдовевшая, сблизила меня с Шатобрианом, и я имею право встречать его иногда у ней en tête à tête (моя голова не в суете) и наслаждаться их беседою. Скоро он выдает первые томы своей «Французской истории», которую депутат левой стороны – Гизо освещает теперь иным светом.
Сын бывшего подольского губернатора, ныне пэра Франции, St.-Priest, пишет историю Петра Великого. Он известен по сию пору только переводом русских трагиков и собственною трагедиею, которую только еще здесь слушают на вечеринках, а не читают, и статьею о Гишпании в «Revue franèaise», где много оригинальных замечаний и новых о сей старой монархии. Что же ты ничего не прислал для «Revue»? Она – все лучшее периодическое издание; и новая жена Гизо – также писательница, и доставляет статьи в «Revue». Но лучшие, по моему мнению, – дюка Броглио, обнимающего не одну французскую ученость, но я немецкую философию, идеи метафизические германцев с практическою политикою Франции и Англии. Жена его – дочь madame Staёl. Я люблю её милую и строгую рожицу и ум методический, и религиозность методистов. Есть я еще умная и некогда слабая и прелестная женщина – St.-Aulair, жена пэра-писателя, с милыми и умными дочерьми, с коими слушаю я курс истории естественных наук Cuvier и болтаю о немецкой и английской поэзии; а они могли бы болтать и о греческой, если бы я звал по-гречески, как они. Все бы это для тебя по зубам, а еще более по душе и, конечно, не уступили бы в любезности твоим княжнам, фавориткам Чернышевского переулка.
Третьего дня Соболевский, который месяца четыре был здесь в числе fashionables и в туфлях ездил на вторники madame Ancelot, уехал чрез Брюссель и Голландию в Лондон. Он желал что-то послать к тебе, но не знаю, удалось ли?
Сверчкова, урожденная Гурьева, сказывала мне, что у ней есть остаток денег, тебе принадлежащий. Она точно не знала тогда сколько, но обещала счесть и сказать мне и просила спросить тебя, что с ними делать. Кажется, около или немного более ста франков, оставшихся по уплате долга за князя Федора Гагарина. Если хочешь, я получу с неё эти деньги и, по рассчету, скажу Жихареву, чтобы он выдал тебе. Ожидаю разрешения. Прислать на них ничего нельзя, ибо ничего не берут курьеры, а других оказий нет. Не знаю, и речи примут ли? Пиши ко мне. Я желал победить тоску и беспокойство письмом к тебе, но в голове бродит иная, все поглощающая мысль, и мыслям посторонним места нет. Какая веселая зелень в Тюлери! Как все цветет на гробах Пэр-Лашеза, как тихо на могиле моего Сережи! И под нею шумный и туманный Париж. Разъезжал в блестящем экипаже и шатался пешком в Longchamps. Заметь, добрый повеса, что религии обязан народ не только великими утешениями за гробом, но и простыми увеселениями здешней жизни. Некогда таскались знатные в монастырь Lougchamps на поклонение; теперь гуляет там народ вместе с пэрами.
Дай знать Жихареву, что получил его краткое письмо, возвещающее длинное, с князем Щербатовым. Роздай книгопродавцам объявления о Балаеше и о «Mercure des salons». Первый – мой приятель и penseur, второго протежирует князь Долгоруков. Отошли письмо Полетике.
718.
Князь Вяземский Тургеневу.
1-го января 1830 г. [Москва].
Здравствуй и на 1830-й год, любезный друг! Чего тебе желать?
Покою, мой Капнист, покою,Которого нельзя купитьКазной серебряной, златою,Ни багряницей заменить.
Я хотел бы только заменить в этих стихах слово Капнист, потому что он в стихотворцах выше тебя, а в поэтах гораздо ниже, а для меня поэзия и бессловесная гораздо выше стихотворчества самого словесного. В тебе именно нет покоя, а он именно тебе необходим. Положение твое очень сносное; только, родившись белокурым или поседевший, не бейся головою в стену с досады, что ты не черноволос. Как ни умничай, как ни горячись духом, но нет в природе убедительного доказательства, что беда быть белокурым. Твои письма раздирают мое сердце, но вместе и досаждают. Чего ты ждешь? Чего ты можешь ждать? Ты для меня похож на людей, которые ожидают от Полевого историй лучшей истории Карамзина.
21-го апреля. [Петербург].
Вот, мой милый друг, что писал я к тебе из Москвы в самый новый год и что подтверждаю тебе по совести и по душе из Петербурга, около четырех месяцев спустя. Ничто не переменилось, а хуже всего то, что ты не переменился, не утих душою, все еще волнуешься волнением без цели. Ты жил между нами; ты нас знаешь и строишь на нас воздушные замки; говоришь о Кушникове, требуешь от Кушникова героизма, мученичества за истину, ему чуждую. Верю, что, по мягкости сердца своего, он с теплотою и живостью принимал впечатления, которые ты вдавал ему; но, по той же мягкости головы, правил, обычаев, он не в состоянии сохранить эти впечатления, перенести их сюда и отпечатывать на других. И какое средство у нас законным образом противодействовать тому, что законом уже решено и совершено, совершено кем же? Верховным судом, против коего нет апелляции, разве пред одним судом потомства и Бога. Можно ли нарядить новый суд для исследования одного осуждения? Где избрать судей? Не прежние ли явятся с новыми предубеждениями, с новым упрямством, ибо тут должно им будет судить и себя, судить свой прежний суд; положим и не свой, но суд двоюродных братьев, дядей, одним словом, своих. С того времени нет еще у нас нового поколения, новой эры: мы все при тех же и при том же. Как дотронуться до одного осуждения, не расшевелив всех осуждений, не подъяв со дна Сибири всего дела, не повернув мертвых без гробов, не поразив ста семейств, которые в праве были бы требовать: «Пересмотрите дела и наших: наши еще несчастливее!» Верно и между ними есть невинные, и много таких, которые наказаны не по мере преступления. Ты можешь желать помилования, по и помилование невозможно, ибо оно было бы несправедливостью для других; и если миловать, так миловать скорее из тех, которые наказаны de fait, которых жизнь – какая-то живая смерть, не политическая, не умозрительная, но положительная смерть, которая родит живую смерть, как у Муравьева, Трубецкого и других, наживших или приживших детей, для коих нет будущего. Да и захочет ли помилования тот, qui est à la hauteur de son iufortuue, который не захочет сойти с неё; перейти – дело другое, перейти на степень себя достойную; но этот переход у нас невозможен. У нас выражение: «требовать суда» – неологизм. Как мог ты так скоро отстать от православных обычаев языка нашего, забыть их и замещать новизнами! Вся беда от того, что ты прицепился к ложному началу. Ты говоришь себе; «Был бы он в России, приезжай он в Россию в то время, и он был бы совершенно оправдан». Сбыточное ли это дело? Можно ли минуту сомневаться в неотразимой истине, что он был бы осужден наравне с другими? Не был бы он в первых категориях, охотно верю; но неминуемо был бы в одной из последних. Наказание нравственное – тоже политическая смерть. Но ведь мы не одно создание духовное, а судя о применении наказания, глядя на брата там, где он теперь и что он теперь, можешь ли не выплакать всех благодарных слез души своей за спасение его? Он бывал в Обществе, он знал о существовании Общества – у нас довольно: он государственный преступник; и, верно, брат твой не из тех, которых желали бы эскамотировать у суда. Ты знаешь предубеждения всех сильнее против него. Многие, без сомнения, не были виновнее его, а они там. И ты можешь быть в отчаянии! Неблагодарно и неблагоразумно! Да и положим несбыточное: он возвратился, и возвращены ему права его. Какое существование пересоздаст он себе из материалов прошедшего? А материалов этих уничтожить нельзя. Да и прежняя жизнь его, еще не омраченная грянувшею над нею грозою, была ли для него очень сладка? Чем она разразилась? Болезнями, вынудившими его искать другое небо. Теперь приедет он под старое, ждать чего? Новых болезней, чтобы снова иметь потребность ехать отдохнуть. И ты хлопочешь, ты рвешься – из чего? Чтобы кое-как, противоестественно, сколотить ему из обломков новую жизнь на старый лад; жизнь, для него невозможную, которой сто раз предпочтительнее нынешняя смерть; жизнь, лишенную нравственного и физического охранения, одним словом, необходимого благосостояния. И все это почему? Потому, что ты не хочешь видеть непреложность, неотвратимость, неизменяемость в событии, которое облечено сими тремя свойствами. Тебе все кажется, что люди могут переменить то, что совершила судьба, и судьба не случай, mais le destin, в истинном смысле древнего, в смысле необходимости. Ты хочешь, чтобы душонки и душечки Кушниковские и другие пошли против души России, то-есть, против того, что составляет её нравственное бытие; то, чем она именно Россия, а не Англия, не Франция. Переделайся жребий брата твоего, и Россия не была бы Россиею; тут нет увеличения, а строгая истина. Это раскрыло бы в ней новые элементы, которых мы не видим, которые дали бы ей совершенно новый образ. Вот мои мысли; мне нужно было излить их пред тобою. они справедливы, следовательно, должны быть убедительны. Но есть нечто убедительнее самой справедливости: это скорбь прекрасной, чувствительной души, и потому не надеюсь пересилить ее в тебе. Но, во всяком случае, умоляю тебя: покорись, résignez-vous! Не трать сил своих в напрасном искательстве, в душевной хлопотливости; предавайся всей скорби своей, но в спокойствии духа, без этих, так сказать, телодвижений духа; не стучи цепями: ты ничего не пробьешь ими, никого не выкликаешь. Вокруг тебя, пред тобою судьба; тут людям нет доступа; они с священным ужасом, с холодным, болезненным стеснением души проходят мимо, чувствуя все бессилие свое, всю ничтожность упований своих. Карамзин писал к Дмитриеву о впечатлениях своих в 14-е декабря: «Для меня опасность существует вдали, вдали беспокоит; вблизи она уже – судьба: смиряюсь». Так сказал он или почти так, но таков смысл его слов. Понимаю, что твое беспокойство раздражается мученическим, верховным спокойствием жертвы: ты перенес бы вопли его, роптания, но не выносишь молчания; ты возмущаешься покорством его. Все это так, все это в свойстве души; во, уступая природе, надели законною частью и рассудок. Смотри в этом случае на Россию, как на кладбище: плачь на нем, но не требуй от него то, что оно возвратить не в силах, Не ворочай надгробным камнем, не раздирай земли: ты только измучишься в насилиях безумной скорби, отроешь одни кости; но кладбище не возвратит жизни, которую оно пожрало; не возвратит минувшего, которое уже и не в нем, а в Боге. К тому же я убежден, что ты должен покоить себя не ради себя одного, а ради и его. Ты нарушаешь величие его несчастья своими житейскими волнениями; ты возмущаешь его перерождение, его успение, видами, надеждами, сожалениями, qui pour lui ne sont plus de son monde; ты не даешь ему закалить себя в новой стихии его, обжиться в новом мире, потому что он на тебе видит отражение, видит зыблющиеся тени другого мира, от которого, верно, отказался бы он легко один, но который ему еще мерещится в тебе, тобою и твоими усилиями. Твоим спокойствием ли, по крайней мере, успокоением, еще более усовершенствуется, пополнится, отделится его спокойствие. Вот настоящее, единственное пожертвование, которое ты можешь привести ему. Братья по природе и по душе, вы теперь близнецы по обстоятельствам, ибо ты несчастием его прирос к нему. Скрывай же от него то, чем он поразил тебя; делись с ним бедою его, но учись у него переносить ее; ибо то, что ты у него займешь, ты же возвратишь ему с лихвою. Он же будет сильнее силою, которую сообщил тебе. Тебя беспокоит здоровье его и вредный для него климат Англии? Был ли он здоров в России, в климате Совета, когда, повидимому, был он один из счастливцев мира сего, на чреде блестящей, в сфере деятельности и пользы? Был ли бы теперь он здоровее в Чите? Вот точка зрения, с которой должен ты смотреть на положение свое и его, если хочешь видеть истину, а не то, что бы тебе хотелось видеть.
- Кто воевал числом, а кто – умением. Чудовищная правда о потерях СССР во Второй Мировой - Борис Вадимович Соколов - Прочая документальная литература
- Судебный отчет по делу антисоветского право-троцкистского блока - Николай Стариков - Прочая документальная литература
- Сила есть Право - Рагнар Редбёрд - Прочая документальная литература
- Ржевская бойня - Светлана Герасимова - Прочая документальная литература
- Жрецы и жертвы Холокоста. Кровавые язвы мировой истории - Станислав Куняев - Прочая документальная литература
- Избранные письма - Нарцисса Уитмен - Прочая документальная литература
- Письма Полины Анненковой - Прасковья Анненкова - Прочая документальная литература
- Письма - Александр Бестужев-Марлинский - Прочая документальная литература
- Мужчина – царь, мужчина – бог, и этот бог у женских ног - Юлия Шилова - Прочая документальная литература
- Первая мировая. Во главе «Дикой дивизии». Записки Великого князя Михаила Романова - Владимир Хрусталев - Прочая документальная литература