Рейтинговые книги
Читем онлайн Поворотные времена. Часть 2 - Анатолий Ахутин

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 20 21 22 23 24 25 26 27 28 ... 31

Что для де Бройля и Эйнштейна становится камнем преткновения, то Гейзенберг делает краеугольным камнем своей историко-научной концепции, – принцип дополнительности. А развернутая на его основе историко-научная концепция в свою очередь серьезно углубляет смысл этого принципа.

В самом деле. Идет ли здесь речь только о различии историко-научных методологий, только о различии исходных научных установок, в свете которых ученые рассматривают историю науки? На мой взгляд, намечающееся здесь различие глубже. Дело идет о философских основах самой науки. Эйнштейн и де Бройль остаются в рамках классической традиции, сама возможность которой фундаментально обоснована картезианской двусубстанциальностью. Если же теоретическое представление реальности мыслится объектно, а истинность и полнота теории отождествляются с объективностью и детерминизмом, история научного познания неизбежно будет представлена как путь – сколь угодно сложный и превратный – к единой картине мира, мыслимой с единой точки зрения.

Копенгагенская интерпретация квантовой механики как бы нащупывает пределы этой картезианской предпосылки. Что теоретический объект есть идеализация, признают и «классики», и Бор с Гейзенбергом. Ho для «классиков» это – совершенствующееся в процессе познания представление самого познаваемого предмета, а для Гейзенберга идеализация представляет собой практическую абстракцию, экспериментальное «усечение» предмета, его одностороннюю объект-проекцию. Для Бора и Гейзенберга, как и для «классиков», без объектного представления нет объективной теории, но для копенгагенцев нет истинной теории реальности, если существует только одно ее объектное представление.

Чтобы не ходить далеко, можно пояснить это философское различие с помощью категорий ближайшего последователя и реформатора картезианской философии Б. Спинозы.

Что теоретическое познание реальности основывается на искусственной изоляции и универсализирующей идеализации определенного типа связей, т. е. на выборе определенной возможности и абстракции от всех прочих, – это обстоятельство следует, полагают копенгагенцы, учесть в определении самой реальности. Реальность раскрывается объектно в объективной теории, но само это объектное раскрытие предполагает не репродуктивную, а продуктивную точку зрения (экспериментальное вторжение в реальность). Вот почему можно сказать, пользуясь, наконец, спинозовскими категориями, что в теоретической системе мы воспроизводим не саму субстанцию, а ее атрибутивное представление179.

Объективная теоретическая картина мира есть субстанция, представленная как своего рода мир (она поэтому универсальна и замкнута). Ho сама эта развертка есть лишь один из возможных, вообще говоря, бесконечных атрибутов, т. е. такого рода теоретических представлений, субстанции. Мы вводим в горизонт теоретического мышления саму субстанцию (реальность), когда мыслим ее через возможности таких атрибутивных представлений.

Вот почему в контексте возможных объективаций субстанция приобретает характер потенциальности (всевозможности). Гейзенберг в этой связи припоминает аристотелевское понятие материи как потенции. Волновое уравнение, описывающее квантовомеханическую систему, описывает, собственно, волну вероятности, т. е. не последовательность событий, а, так сказать, лишь стремление к определенному протеканию событий. «Она означала, – пишет Гейзенберг, – количественное выражение старого понятия „потенция” аристотелевской философии. Она ввела странный вид физической реальности, который находится приблизительно посредине между возможностью и действительностью»180. Мы могли бы вспомнить и ближе стоящее понятие «возможности-бытия» Н. Кузанского…

Исторический горизонт неожиданно расширяется. История науки входит в мир истории философии.

А это уже другая история.

1988 г.

IV. РУБЕЖ XX ВЕКА

1. ТОТАЛЬНЫЙ МИФ И ОДИНОКАЯ СВОБОДА

СОФИЯ И ЧЕРТ (Кант перед лицом русской религиозной метафизики)

«Взор убегает вдаль весной:

Лазоревые там высоты…

Ho „Критики” передо мной —

Их кожаные переплеты…»

А. Белый

Задача этой статьи не историко-философская. He рассказ о приключениях И. Канта на русской почве, тем более не последовательное изложение восприятия кантовской философии русской метафизикой входит в ее замысел181. Интерес автора собственно философский. Русская религиозная мысль, поскольку она втягивается в философствование, сознательно включается в жизнь классической европейской философии, в то «живое общение умов, которым держится, движется и вырастает истина посреди людей и народов»182. Выяснение ее личных отношений с центральными персонажами этой философский драмы позволяет понять собственно философскую значимость русской метафизики вернее, чем это порою удается самому преданному описанию ее самой по себе.

I

Русская мысль испытывала странную идиосинкразию к кантовской философии. В то время как Шеллинга, Гегеля, Шопенгауэра, Ницше, неокантианцев в разное время внимательно изучали, с энтузиазмом усваивали и критиковали, словом, включали в нормальную философскую работу, с Кантом дело всегда грозило обернуться скандалом. Конечно, были и кантианцы, вроде А.И. Введенского, И.И. Лапшина, но русское кантианство в строгом смысле слова оставалось все, же формой школьной философии в отличие, скажем, от неокантианства, оригинально усвоенного в теории символизма (А. Белый), в философии культуры (журнал «Логос»), в платоновских штудиях раннего Лосева. Во всяком случае, кантианство никогда не входило в душу русской философии столь интимно, не приобретало столь свойские формы, как это было с философией Шеллинга у любомудров 30 – 40-х годов XIX в. или у В. Соловьева, как это в особенности было с философией Гегеля, буквально околдовавшей русскую мысль и «слева» (Белинский, Герцен, Бакунин), и «справа» (С. Соловьев, Б. Чичерин). Еще и в XX в. Гегель нашел в России родственный ему ум, сумевший усвоить духовную энергию гегелевской мысли и перевоплотить ее в формы вполне самостоятельной философии. Речь идет о труде И. А. Ильина «Философия Гегеля как учение о конкретности Бога и человека» (Т. I – II. М., 1918; переизд. М.: Наука, 1994). Можно было бы упомянуть еще лирический роман с А. Шопенгауэром, которому многим обязаны писатели – И. Тургенев, Л. Толстой, И. Гончаров, А. Фет, – или же мощное воздействие Ф. Ницше на философию и само мироощущение русских символистов. Ограничиваясь, однако, сферой собственно философии, напомним «Этику Фихте» Б. Вышеславцева и гуссерлианское сочинение Г. Шпета «Явление и смысл», чтобы привести еще примеры такого глубинного усвоения и претворения европейской мысли на русской почве.

Что же касается И. Канта, то кантианцы, как положено, были, но, так сказать, русского Канта не состоялось. И все же…

Стоит перечитать известные страницы, специально обращая внимание на отношение к Канту, поневоле даешься диву: это отношение отнюдь не прохладно академическое, а, напротив, до крайности горячее. Накал страсти как раз и поражает. Вот несколько примеров.

«Столь долго ожидаемый христианством Страшный суд, наконец, наступил! – констатирует Н. Федоров. – Явился неумолимый лжесудья в лице кенигсбергского профессора Канта…»183 Философия Канта, по Федорову, выражает предел человеческого разъединения. Человек замыкается в кабинете, мыслитель – в собственном уме, странно ли, что этот ото всех и всего оторванный ум обосновывает невозможность познать что-либо настоящее. «Гнет кантовской критики тяготеет над нами.

Кант – представитель старости, переходящей в младенчество»184.

Духовно более опытный ум находит в философии И. Канта более опасные искушения. Напомню читателям небольшую книжку Я. Э. Голосовкера «Достоевский и Кант», где автор обнаруживает присутствие Канта в ситуации, предельно далекой от «кабинета», а именно в криминальной истории «Братьев Карамазовых». Документально удостоверив, что Достоевский, работая над романом, изучал «Критику чистого разума», Голосовкер выясняет связь кантовских антиномий с роковыми pro и contra романа. «Диалектическим героем кантовских антиномий» оказывается один из главных героев – Иван Федорович Карамазов. Более того, в убежище «Критики» скрываются и анти-героические олицетворения героя – Смердяков и сам черт («критика» ведь вообще атрибут черта). В кантовских анти-номиях, утверждает Голосовкер, и состоит «весь „секрет черта” и не только черта, но и секрет романа, и секрет самого автора романа – Достоевского»185. Ho не просто тезис с антитезисом борются в романе, не «теоретический» вопрос решается здесь, а «практический», настолько практический, что от решения его зависит сама жизнь, и большее, чем жизнь. Достоевский открывает глубинную, экзистенциальную, как мы сказали бы теперь, вовлеченность так называемого отвлеченного мышления. Там, где философ Кант указывает логическую трещину в основе разума, Достоевский видит бездну в корне человеческого бытия. Тезис выводит из бездны, утверждая бытие Бога, бессмертие души, антитезис утверждает «науку», атеизм, всецелую смертность и… тоже выводит из бездны, ибо там – в бездне – «все противоречия вместе живут». «Вот почему Кант как автор „Критики чистого разума”, чье имя ни разу не упомянуто в романе, оказался чертом, скоморохом-философом, который не знает – есть ли бог, хотя бога слышит в голосе своей совести»186. Там, в «Критике», в мире «четырехглавых горгон антиномий» укрылся единственный виновник убийства Федора Павловича – черт187.

1 ... 20 21 22 23 24 25 26 27 28 ... 31
На этой странице вы можете бесплатно читать книгу Поворотные времена. Часть 2 - Анатолий Ахутин бесплатно.
Похожие на Поворотные времена. Часть 2 - Анатолий Ахутин книги

Оставить комментарий