Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но мой отец никак не мог прийти в себя. Наделенный даром глубоко чувствовать, он не мог отрешиться от боли, проступавшей на его лбу росинками пота, и стремительно шагал по офисным коридорам, устремив светлые глаза в пространство, точно паломник, видящий перед собой одну лишь вожделенную святыню. Он не мог работать, карандаш в его руке дрожал и выводил неровные иззубренные линии, словно пульсограф; его поминутно бросало в пот, во рту было сухо, как в пустыне, а губы не переставая шептали его собственное имя так, как его произносила она.
Наконец он почувствовал, что в состоянии писать, и тут же подсел к столу. Его острые колени натягивали ткань серых с отливом брюк, рука подпирала тяжелую голову, которая так и норовила поникнуть на грудь. Письмо он начал не с адреса, не с обращения по имени, а с трех простых слов, которые безостановочно кружились у него в мозгу, словно наваждение, словно безумие и бред.
«Я тебя люблю».
Только эти три слова – «Я тебя люблю».
Быть может, он и не собирался ничего добавлять, поскольку сразу за этими словами в письме пропущена строчка, к тому же дальше папа писал другими чернилами и другим почерком – с заметным правым наклоном, словно тщился вытеснить из своего разума заполняющие его эмоции.
«Я тебя люблю.
Ты должна это знать. Я люблю тебя так сильно, что не могу представить свою жизни без тебя. Я не сплю по ночам. До утра я лежу без сна, ворочаюсь с боку на бок и шепчу твое имя. Ничего подобного со мной еще никогда не было. Теперь я понимаю, как может человек, испытывающий подобные чувства, отрубить себе руку или перерезать себе горло. Я тебя люблю. Снова и снова я повторяю эти слова в своих мыслях и словно наяву вижу, как ты стоишь в свете уличного фонаря – такая прекрасная, что у меня захватывает дух. Все, что мне когда-либо нравилось или было дорого – все воплотилось, сосредоточилось в тебе. Ты – этот свет, эти деревья, эта мягкая прелесть позднего вечера. И всего этого я буду лишен, если ты скажешь «нет». Вот почему я продолжаю твердить себе, что в ту пятницу, когда в ушах у меня звенело, а во рту пересохло, я услышал вовсе не твое «нет», а «Пока нет, Уильям». Быть может, это неправда. И все же я от души надеюсь, что не ошибся. А раз так – я готов ждать бесконечно долго. Целую вечность.
Я не буду ни звонить тебе домой, ни писать, пока ты не ответишь.
Я люблю тебя.
Уильям».
Дрожащей рукой он подписал письмо, запечатал в казенный конверт и вышел из офиса. Глядя прямо перед собой, папа шагал в своем сером костюме по шумным солнечным улицам к почтовому ящику, еще не зная: то, что он что держит в руке, изменит все его будущее.
Но это будет только первый крутой поворот на его жизненном пути.
11Все это я узнал от мамы. Я видел это письмо, держал его в руках, слышал, как она в своей одинокой спальне повторяет наизусть отдельные строки, думая, что ее слышат только призраки прошлого. Как бы там ни было, письмо покорило ее сердце. Взяв его из рук своей мамы, моей бабушки, она отнесла его наверх, в спальню и, улыбаясь, прижала к лицу. Как это было прекрасно – то, что он написал ей такое письмо! Она повалилась на кровать и вдруг разрыдалась – громко и безутешно. Слезы текли и текли по ее лицу, пока ее мать тихонько не постучалась в дверь. Все в порядке, крикнула мама из комнаты и, поднявшись с кровати, двинулась к выходу. В руке она все еще сжимала письмо, и вдруг, в один пугающий и сладостный миг, ей вдруг стало ясно, что она уже приняла решение выйти замуж за человека, который умеет так писать.
Свадьба состоялась в дождливую апрельскую субботу в крошечной церкви Святого Иосифа. Шафером моего отца был Флэннери. Мама держала в руках крошечную белую сумочку, в которой лежало папино письмо – неопровержимое доказательство его любви.
Теперь, лежа в верхней спальне чисто выметенного дома, мама то и дело возвращалась в прошлое. Ради этого она даже выключала приемник, и за последующие несколько лет мое ухо успело привыкнуть к этим заполненным воспоминаниями радиопаузам. Бывало, возвращаясь из школы, я замирал у подножия лестницы, и если транзистор был выключен, я слышал звучащие в маминой голове мертвые голоса и представлял дорогие ее сердцу картины маминой девичьей любви, проносящиеся перед ее устремленным в пространство невидящим взором.
Все это я понял, разумеется, далеко не сразу. Поначалу я не раз нарушал ее задумчивое уединение, врываясь в спальню с раскрасневшимися от ходьбы щеками и с волосами, пахнущими свежим ветром и деревенским воздухом. Чаще всего я заставал маму, когда, сидя в полутьме спальни, она пристально смотрела в окно. Если она оборачивалась ко мне, на ее лице я видел одну и ту же улыбку, которая не имела никакого отношения ко мне, а только к прошлому – к тем временам, когда я еще не родился. Порой мамины губы шевелились, и я угадывал по ним фразу, которая прилетела из той исполненной невинности и надежд эпохи, когда вся ее жизнь состояла из цветов, конфет и мыслей о мужчине, жаждавшем ее поцелуев: «Он здесь? Он меня ждет?»
Если папа и замечал что-то подобное, то никогда об этом не говорил. Должно быть, он ждал, пока я все пойму сам, а дождавшись – стал вести себя так, словно мы с ним все как следует обсудили и достигли полного понимания. Между тем даже в те дни, когда мы ходили вместе на прогулки, мы почти не разговаривали. Наверху, в холмах, вдалеке от последних домов свет клонящегося к вечеру дня окрашивал безмятежностью дороги, по которым мы шагали. Затихали в отдалении звонкие детские голоса, оставались позади уличные футбольные баталии, в которых в другой день я мог бы участвовать в качестве вратаря, а мы все шли и шли, спеша сделать так, чтобы между нами и стихийным бедствием нашей домашней жизни пролегло как можно больше миль.
По дороге мы почти никогда никого не встречали; можно было даже подумать, что это устроено специально. Я помню только деревья – зимние деревья, воздевающие в безмолвной мольбе голые ветви. Я смотрел на них, и мне казалось, что весна никогда не наступит, а их грезы об апреле никогда не оживят движением ни лист, ни птица. Только мы с папой шагали сквозь бледную, повисшую в воздухе пустоту, и внутри меня тоже становилось пусто и тихо по мере того, как я освобождался от тревог и волнений, сотканных моим воображением в течение прошедшей недели. Я начинал чувствовать себя чище. И хотя папа никогда не говорил об этих наших прогулках, даже не упоминал ни о них, ни об их пользе, я был уверен, что чистый загородный ветер наполняет и его узкую грудь.
Мне хотелось многое ему сказать. Мне нравилось его великое молчание, обладавшее некоей особой притягательностью, которая в конце концов привлекла к нему и мою мать. Казалось, будто папина немногословность содержит в себе беспредельную мудрость печали. Именно то, что он по большей части молчал, будило во мне стремление рассказывать ему о самых разных вещах; окружавшая папу тишина порождала желание нарушить ее, вернуть его в обычный мир. Но я молчал. Я не рассказывал ему ни о школьных делах, ни о бровях-крыльях и руках-бабочках мистера Куртена, неотступно преследовавших меня в классе и в коридорах, ни о том, как он яростным шагом мерил школьный двор, безостановочно сгибая и разгибая пальцы сложенных за спиной рук, и как мы отважно передразнивали эту его манеру, пока он не смотрел. Я не говорил ему даже о том, что почти наверняка провалюсь на летних экзаменах.
Нет, ничего такого я ему не рассказывал. Я просто гулял вместе с ним каждые выходные и на протяжении всей зимы относил маме в комнату завтраки, которые он для нее готовил. Это было все. И все же, когда, возвращаясь с прогулки, мы огибали последний поворот перед домом и его рука поднималась, чтобы коснуться – пусть очень легко – моей спины и направить меня на дорогу, на тротуар или в калитку нашего сада, по всему моему телу пробегала дрожь, кровь приливала к щекам, а голова начинала кружиться от осознания неисчерпаемости его отцовской любви и тепла.
12Прошло три месяца, прежде чем Исабель снова побывала на острове. Приближалось Рождество, и переправу серьезно затрудняла ветреная зимняя погода. На море третий день бушевал сильный шторм, и пассажиры парома – сплошь пожилые женщины и дети – сгрудились в открытой с одной стороны надстройке, на полу которой были грудой свалены спасательные жилеты. Они ехали домой, и оставшийся позади берег таял в густой серой хмари по мере того, как маленький паром, то взлетая на волне высоко вверх, то сползая боком куда-то вниз, упрямо резал холодную воду Атлантики. На то, чтобы причалить к острову, потребовалось почти полчаса, но даже после этого перебраться с палубы на грубую каменную стенку причала оказалось нелегко. Паром то и дело относило от нее волнением, и между его бортом и причалом появлялась глубокая узкая пропасть, в которой ярилась вода. Дети прыгали через этот зияющий провал и, пригибаясь под дождем, бежали туда, где ждали их родители в промокших плащах. Порывистый ветер уносил в сторону радостные возгласы и сказанные на гаэльском слова приветствий. Запасные плащи и куртки накидывались на мокрые плечи, и маленькие группки островитян, похожие в своих темных одеждах на рыбачьи лодки-коракли, брели вверх по неровной дороге в глубь острова к маленьким белым домикам, в окнах которых уже светились рождественские огни.
- Кости холмов - Иггульден Конн - Современная зарубежная литература
- Дикие цветы - Хэрриет Эванс - Современная зарубежная литература
- Дорога перемен - Йейтс Ричард - Современная зарубежная литература
- Преданность - де Виган Дельфин - Современная зарубежная литература
- Мартина - Вишневский Януш Леон - Современная зарубежная литература
- Болельщик - Стюарт О’Нэн - Современная зарубежная литература
- Дейзи Фэй и чудеса - Флэгг Фэнни - Современная зарубежная литература
- Неизлечимые романтики. Истории людей, которые любили слишком сильно - Франк Таллис - Современная зарубежная литература
- Яд и корона - Дрюон Морис - Современная зарубежная литература
- Лилия и лев - Дрюон Морис - Современная зарубежная литература